Неточные совпадения
Послала бы
Я
в город братца-сокола:
«Мил братец! шелку, гарусу
Купи — семи цветов,
Да гарнитуру синего!»
Я по углам бы вышила
Москву,
царя с царицею,
Да Киев, да Царьград,
А посередке — солнышко,
И эту занавесочку
В окошке бы повесила,
Авось ты загляделся бы,
Меня бы промигал!..
Гул и треск проносятся из одного конца
города в другой, и над всем этим гвалтом, над всей этой сумятицей, словно крик хищной птицы,
царит зловещее: «Не потерплю!»
—
В записках местного жителя Афанасия Дьякова, частию опубликованных мною
в «Губернских ведомостях», рассказано, что швед пушкарь Егор — думать надо Ингвар, сиречь, упрощенно, Георг — Игорь, — отличаясь смелостью характера и простотой души, сказал Петру Великому, когда суровый государь этот заглянул проездом
в город наш: «Тебе,
царь, кузнечному да литейному делу выучиться бы,
в деревянном царстве твоем плотников и без тебя довольно есть».
Очень пыльно было
в доме, и эта пыльная пустота, обесцвечивая мысли, высасывала их. По комнатам, по двору лениво расхаживала прислуга, Клим смотрел на нее, как смотрят из окна вагона на коров вдали,
в полях. Скука заплескивала его, возникая отовсюду, от всех людей, зданий, вещей, от всей массы
города, прижавшегося на берегу тихой, мутной реки. Картины выставки линяли, забывались, как сновидение, и думалось, что их обесцвечивает, поглощает эта маленькая, сизая фигурка
царя.
— Обидно, Клим, шестьдесят два только, — сипел Варавка, чавкая слова. — Воюем? Дурацкая штука.
Царь приехал. Запасных провожать.
В этом
городе Достоевский жил.
— «Папа, говорит, я разбогатею, я
в офицеры пойду и всех разобью, меня
царь наградит, я приеду, и тогда никто не посмеет…» Потом помолчал да и говорит — губенки-то у него всё по-прежнему вздрагивают: «Папа, говорит, какой это нехороший
город наш, папа!» — «Да, говорю, Илюшечка, не очень-таки хорош наш
город».
Близ Москвы, между Можайском и Калужской дорогой, небольшая возвышенность
царит над всем
городом. Это те Воробьевы горы, о которых я упоминал
в первых воспоминаниях юности. Весь
город стелется у их подошвы, с их высот один из самых изящных видов на Москву. Здесь стоял плачущий Иоанн Грозный, тогда еще молодой развратник, и смотрел, как горела его столица; здесь явился перед ним иерей Сильвестр и строгим словом пересоздал на двадцать лет гениального изверга.
Когда он уехал,
в городе осталось несколько таинственно розданных, довольно невинных украинских брошюр, а
в моей душе — двойственное ощущение. Мне казалось, что Пиотровский малый пустой и надутый ненужною важностью. Но это таилось где-то
в глубине моего сознания и робело пробиться наружу, где все-таки
царило наивное благоговение: такой важный,
в очках, и с таким опасным поручением…
Это последнее обстоятельство объяснялось тем, что
в народе прошел зловещий слух: паны взяли верх у
царя, и никакой опять свободы не будет. Мужиков сгоняют
в город и будут расстреливать из пушек…
В панских кругах, наоборот, говорили, что неосторожно
в такое время собирать
в город такую массу народа. Толковали об этом накануне торжества и у нас. Отец по обыкновению махал рукой: «Толкуй больной с подлекарем!»
Мы перебрались на одну кровать, у самого окна, и лепились у стекол, заглядывая
в эти щели, прислушиваясь к шуму и делясь своими впечатлениями, над которыми, как огненная арка над
городом, властно стояло одно значительное слово:
царь!
Это бы очень хорошо рекомендовало мое юное сердце и давало бы естественный повод для эффектных картин:
в глухом
городе неиспорченное детское чувство несется навстречу доброму
царю и народной свободе…
Похворал отец-то, недель семь валялся и нет-нет да скажет: «Эх, мама, едем с нами
в другие
города — скушновато здесь!» Скоро и вышло ему ехать
в Астрахань; ждали туда летом
царя, а отцу твоему было поручено триумфальные ворота строить.
Но, ставя бога грозно и высоко над людьми, он, как и бабушка, тоже вовлекал его во все свои дела, — и его и бесчисленное множество святых угодников. Бабушка же как будто совсем не знала угодников, кроме Николы, Юрия, Фрола и Лавра, хотя они тоже были очень добрые и близкие людям: ходили по деревням и
городам, вмешиваясь
в жизнь людей, обладая всеми свойствами их. Дедовы же святые были почти все мученики, они свергали идолов, спорили с римскими
царями, и за это их пытали, жгли, сдирали с них кожу.
А
в бурные осенние ночи, когда гиганты-тополи качались и гудели от налетавшего из-за прудов ветра, ужас разливался от старого зáмка и
царил над всем
городом. «Ой-вей-мир!» — пугливо произносили евреи; богобоязненные старые мещанки крестились, и даже наш ближайший сосед, кузнец, отрицавший самое существование бесовской силы, выходя
в эти часы на свой дворик, творил крестное знамение и шептал про себя молитву об упокоении усопших.
В настоящее время от всех этих симпатичных качеств осталось за Берлином одно, наименее симпатичное: головная боль, которая и доныне свинцовой тучей продолжает
царить над
городом.
С этою-то радостною вестью Строгоновы приехали к Иоанну, и вскоре после них прибыло Ермаково посольство. Ликованье
в городе было неслыханное. Во всех церквах служили молебны, все колокола звонили, как
в светлое Христово воскресенье.
Царь, обласкав Строгоновых, назначил торжественный прием Ивану Кольцу.
Вскоре
царь вышел из опочивальни
в приемную палату, сел на кресло и, окруженный опричниками, стал выслушивать поочередно земских бояр, приехавших от Москвы и от других
городов с докладами. Отдав каждому приказания, поговорив со многими обстоятельно о нуждах государства, о сношениях с иностранными державами и о мерах к предупреждению дальнейшего вторжения татар, Иоанн спросил, нет ли еще кого просящего приема?
«Идет
город Рязань!» — сказал
царь и повторил: «Подайте мой лук!» Бросился Борис к коновязи, где стоял конь с саадаком, вскочил
в седло, только видим мы, бьется под ним конь, вздымается на дыбы, да вдруг как пустится, закусив удила, так и пропал с Борисом.
Придворные приходят смотреть работу портных и ничего не видят, так как портные водят иголками по пустому месту. Но, помня условие, все должностные лица говорят, что видят платья и хвалят их. То же делает и
царь. Приходит время процессии,
в которой
царь пойдет
в новом платье.
Царь раздевается и надевает новые платья, т. е. остается голый и голый идет по
городу. Но, помня условие, никто не решается сказать, что платьев нет, до тех пор, пока малое дитя не вскрикнуло: «Смотрите, он голый!»
— Такое умозрение и характер! — ответил дворник, дёрнув плечи вверх. — Скушно у вас
в городе — не дай бог как, спорить тут не с кем… Скажешь человеку: слыхал ты —
царь Диоклетиан приказал, чтобы с пятницы вороны боле не каркали? А человек хлопнет глазами и спрашивает: ну? чего они ему помешали? Скушно!
— Господа! — так же восторженно, но уже вкрадчиво говорил Алексей, размахивая вилкой. — Сын мой, Мирон, умник, будущий инженер, сказывал:
в городе Сиракузе знаменитейший ученый был; предлагал он
царю: дай мне на что опереться, я тебе всю землю переверну!
По
городу снова пошли с иконами, Воропонов
в рыжем сюртуке нёс портрет
царя и требовал...
Был также Азария, сын Нафанов, желчный высокий человек с сухим, болезненным лицом и темными кругами под глазами, и добродушный, рассеянный Иосафат, историограф, и Ахелар, начальник двора Соломонова, и Завуф, носивший высокий титул друга
царя, и Бен-Авинодав, женатый на старшей дочери Соломона — Тафафии, и Бен-Гевер, начальник области Арговии, что
в Васане; под его управлением находилось шестьдесят
городов, окруженных стенами, с воротами на медных затворах; и Ваана, сын Хушая, некогда славившийся искусством метать копье на расстоянии тридцати парасангов, и многие другие.
За кедровые бревна с Ливана, за кипарисные и оливковые доски, за дерево певговое, ситтим и фарсис, за обтесанные и отполированные громадные дорогие камни, за пурпур, багряницу и виссон, шитый золотом, за голубые шерстяные материи, за слоновую кость и красные бараньи кожи, за железо, оникс и множество мрамора, за драгоценные камни, за золотые цепи, венцы, шнурки, щипцы, сетки, лотки, лампады, цветы и светильники, золотые петли к дверям и золотые гвозди, весом
в шестьдесят сиклей каждый, за златокованые чаши и блюда, за резные и мозаичные орнаменты, залитые и иссеченные
в камне изображения львов, херувимов, волов, пальм и ананасов — подарил Соломон Тирскому
царю Хираму, соименнику зодчего, двадцать
городов и селений
в земле Галилейской, и Хирам нашел этот подарок ничтожным, — с такой неслыханной роскошью были выстроены храм Господень и дворец Соломонов и малый дворец
в Милло для жены
царя, красавицы Астис, дочери египетского фараона Суссакима.
На
царе был надет красный хитон, а на голове простой узкий венец из шестидесяти бериллов, оправленных
в золото. По правую руку стоял трон для матери его Вирсавии, но
в последнее время благодаря преклонным летам она редко показывалась
в городе.
Это доказывается тем, что
в Новгороде, Москве и, следовательно, во всех торговых
городах, равно как у князей,
царей, бояр и всех поземельных собственников, у купцов и всех почти свободных сословий — были несметные богатства.
— Слугу
царя и отечества
в полицию? — ревел солдат и уже лез на хозяина с кулаками. Тот уходил, отплевываясь и взволнованно сопя. Это всё, что он мог сделать, — было лето, время, когда
в приволжском
городе трудно найти хорошего пекаря.
Москва —
город своеобразный, — это известно всем. Нужно сказать, однако, что это свойство Белокаменной с годами выдыхается: культура проходит и по ней своими нивелирующими влияниями. Конечно, исторические памятники, царь-колокол, царь-пушка, Василий Блаженный остаются на местах, но многие специфические, чисто этнографические особенности Москвы исчезают постепенно и незаметно. Вот, например,
в то время, о котором идет речь, еще водились на Москве так называемые «мушкетеры».
Мой сын
Тобой убит. Судьба другого сына
Послала мне — его я принимаю!
Димитрием его зову! Приди,
Приди ко мне, воскресший мой Димитрий!
Приди убийцу свергнуть твоего!
Да, он придет! Он близко, близко — вижу,
Победные его уж блещут стяги —
Он под Москвой — пред именем его
Отверзлися кремлевские ворота —
Без бою он вступает
в город свой —
Народный плеск я слышу — льются слезы —
Димитрий
царь! И к конскому хвосту
Примкнутого тебя, его убийцу,
Влекут на казнь!
В город он повел
царя,
Ничего не говоря.
— А это уж не от нас, а от божьего соизволения. Чудо было… Это когда
царь Грозный казнил
город Бобыльск. Сначала-то приехал милостивым, а потом и начал. Из Бобыльского монастыря велел снять колокол, привязал бобыльского игумна бородой к колоколу и припечатал ее своей царской печатью, а потом колокол с припечатанным игумном и велел бросить
в Камчужную.
Теперь он не торопясь шагал рядом, все так же держась за мое с гремя, и закидал меня вопросами. На мои расспросы о жизни ямщиков он отвечал неохотно, как будто этот предмет внушал ему отвращение. Вместо этого он сам спрашивал, откуда мы, куда едем, большой ли
город Петербург, правда ли, что там по пяти домов ставят один на другой, и есть ли конец земле, и можно ли видеть
царя, и как к нему дойти. При этом смуглое лицо его оставалось неподвижным, но
в глазах сверкало жадное любопытство.
Был у персидского
царя правдивый визирь Абдул. Поехал он раз к
царю через
город. А
в городе собрался народ бунтовать. Как только увидали визиря, обступили его, остановили лошадь и стали грозить ему, что они его убьют, если он по-ихнему не сделает. Один человек так осмелился, что взял его за бороду и подергал ему бороду.
Тем более удивительны были все эти заботы, что
в городе с того самого дня
царило полное спокойствие. Рабочие тогда же приступили к работам; прошли спокойно и похороны, хотя полицеймейстер чего-то опасался и держал всю полицию наготове; ни из чего не видно было, чтобы и впредь могло повториться что-либо подобное событию 17 августа. Наконец из Петербурга, на свое правдивое донесение о происшедшем, он получил высокое и лестное одобрение, — казалось бы, что этим все должно закончиться и перейти
в прошлое.
Когда
царь пошел
в новом платье гулять по
городу, — все видели, что на
царе нет никакого платья; но все боялись сказать, что они не видят платья, потому что слышали, что только глупый не может видеть нового платья.
Входит царевич
в город, видит он — народ ходит по улицам и плачет. Царевич стал спрашивать, о чем плачут. Ему говорят: «Разве не знаешь, нынче
в ночь наш
царь умер, и другого
царя нам такого не найти». — «Отчего же он умер?» — «Да, должно быть, злодеи наши отравили». Царевич рассмеялся и говорит: «Это не может быть».
Один алжирский
царь Бауакас захотел сам узнать, правду ли ему говорили, что
в одном из его
городов есть праведный судья, что он сразу узнаёт правду и что от него ни один плут не может укрыться.
Пастухи Нумитора были сердиты за это на близнецов, выбрали время, когда Ромула не было, схватили Рема и привели
в город к Нумитору и говорят: «Проявились
в лесу два брата, отбивают скотину и разбойничают. Вот мы одного поймали и привели». Нумитор велел отвести Рема к
царю Амулию. Амулий сказал: «Они обидели братниных пастухов, пускай брат их и судит». Рема опять привели к Нумитору. Нумитор позвал его к себе и спросил: «Откуда ты и кто ты такой?»
Когда его выбрали
царем, царевич послал за
город привести к себе своих товарищей. Когда им сказали, что их требует
царь, они испугались: думали, что они сделали какую-нибудь вину
в городе. Но им нельзя было убежать, и их привели к
царю. Они упали ему
в ноги, но
царь велел встать. Тогда они узнали своего товарища.
Царь рассказал им все, что с ним было, и сказал им: «Видите ли вы, что моя правда? Худое и доброе — все от бога. И богу не труднее дать царство царевичу, чем купцу — барыш, а мужику — работу».
Вдруг один человек присмотрелся к царевичу, приметил, что он говорит не чисто по-ихнему и одет не так, как все
в городе, и крикнул: «Ребята! этот человек подослан к нам от наших злодеев разузнавать про наш
город. Может, он сам отравил
царя. Видите, он и говорит не по-нашему, и смеется, когда мы все плачем. Хватайте его, ведите
в тюрьму!»
*
Ой, во
городеДа во Ипатьеве
При Петре было
При императоре.
Говорил слова
Непутевый дьяк:
«Уж и как у нас, ребята,
Стал быть,
царь дурак.
Царь дурак-батрак
Сопли жмет
в кулак,
Строит Питер-град
На немецкий лад.
Видно, делать ему
Больше нечего,
Принялся он Русь
Онемечивать.
Бреет он князьям
Брады, усие, —
Как не плакаться
Тут над Русию?
Не тужить тут как
Над судьбиною?
Непослушных он
Бьет дубиною».
Ермак стал спрашивать Таузика про его
царя. Далеко ли его
город Сибирь? Много ли у Кучума силы, много ли у него богатства? Таузик все рассказал. Говорит: «Кучум первейший
царь на свете.
Город его Сибирь — самый большой
город на свете.
В городе этом, говорит, людей и скотины столько, сколько звезд на небе. А силы у Кучума-царя счету нет, его все
цари вместе не завоюют».
Как только меньшой брат вошел
в лес, он напал на реку, переплыл ее и тут же на берегу увидал медведицу. Она спала. Он ухватил медвежат и побежал без оглядки на гору. Только что добежал до верху — выходит ему навстречу народ, подвезли ему карету, повезли
в город и сделали
царем.
Так и сделали. Как пошли средние с Ермаком, татары завизжали, выскочили; тут ударили: справа — Иван Кольцо, слева — Мещеряк-атаман. Испугались татары, побежали. Перебили их казаки. Тут уж Ермаку никто противиться не смел. И так он вошел
в самый
город Сибирь. И насел туда Ермак все равно как
царем.
Забрали они
в одном городке много татар и одного почетного старика татарина. Стали спрашивать татарина, что он за человек? Он говорит: «Я Таузик, я своего
царя Кучума слуга и от него начальником
в этом
городе».
А Ермак говорит: «Мы, русские, пришли сюда твоего
царя завоевать и его
город взять; русскому
царю под руку подвести. Силы у нас много. Что со мной пришли — это только передние, а сзади плывут
в стругах — счету им нет, и у всех ружья. А ружья наши насквозь дерево пробивают, не то что ваши луки, стрелы. Вот, смотри».
И
в это-то время Софокл ставит на сцену своего «Эдипа-царя». Трагедия разыгрывается на фоне моровой язвы, посетившей
город Эдипа Фивы. С глубоким волнением должен был слушать зритель рыдания хора, вызванные скорбью, столь близкою и ему самому.
По приказанию
царя, он был разыскан и мертвый привезен
в город.
Царь с семьей и боярами уехали за
город в село Воробьево.
Для «Комедийной Храмины»
в 1701 году был отправлен за границу поступивший к
царю на службу комедиант Иван Сплавский,
в город Гданск (Данциг), для вербования
в Москву театральной труппы.